Крестьянин и крестьянский труд - Страница 18


К оглавлению

18

Или вот хромоногий солдат. Вот поглядите на него: Христом-богом упрашивает, умаливает, чтобы Иван Ермолаевич взял его девчонку в работу, и просит только куль, один куль хлеба за все лето, что по нынешним ценам стоит шестнадцать рублей. Если Иван Ермолаевич взял девчонку хромого, то единственно только из жалости, но не прошло двух недель, как хромой взял ее, взял самым наглым образом. Пришел к Ивану Ермолаевичу и объявил: "Хочешь держать — давай двадцать пять целковых, а не дашь — у меня есть ей место". — "А куль?" — "Что ж куль? вот продам сено, отдам, авось не пропадет". Но под это сено выклянчил и в лавчонке и соли, и хлеба, и чаю, и табаку, целковых на пять. "Вот продам, отдам". Под это сено выклянчил в соседней деревне у кабатчика картофелю, репы, брюквы… "Продам — отдам". Под это сено у овчинника взял в долг лошадь в сорок целковых и в два месяца загнал ее, потому что почти не кормил, а гонял со станции на станцию поминутно; даже сынишка, который на ней ездил, и тот заморился и захворал. Мало того, сено, заложенное уж в двадцати руках, продал на совесть за пятнадцать рублей третьему, совершенно постороннему лицу, причем оказалось, что и сена-то всего в действительности на три целковых. Словом, такого вероломства, такой смеси смиренного нищенского попрошайничества и наглого обмана, какую олицетворяет солдат, решительно трудно себе представить, а вот таких-то "народов" в наших местах развелось не мало, и они-то первые, по словам Ивана Ермолаевича, заорут, когда он, например, распашет лядину, первые не дадут ему справиться.

Да что! Времена так изменились, люди так испортились, что не только Иван Ермолаевич, а овчинник, сам знаменитый, почтенный овчинник перестает верить здешнему народу. А человек, носящий наименование овчинника, человек очень редкостный и действительно замечательный. Замечателен он своей безграничной добротой и гуманностью; мало того, что он истинный крестьянин, он — и христианин и добрый человек, думающий о бедном брате. Ему уж под шестьдесят лет, и знаком он с теми местами, где живет Иван Ермолаевич, лет тридцать пять. И сам он был крепостной и здешний народ помнит крепостным. Каждую осень он приезжает сюда с места родины, из Калужской губернии, и поселяется на всю зиму дубить овчины. Таких овчин он выдубит штук тысячи три в зиму. Но идя на этот промысел, он на прошлогодний заработок с него покупал лошадей и пригонял их с собой в здешние места. Лошадей этих он раздавал кому угодно, на совесть, без всяких расписок и документов, с тем чтобы человек, получивший лошадь в долг, платил ему в течение зимы — по возможности: рубль, гривенник, десять рублей и т. д. Бывали случаи, что к весне, когда он уходил домой "хозяйствовать", иные не уплачивали ему ни копейки денег, и он не взыскивал, а ждал до следующего года. Он сам рассказывал, что даже рассчитывал на эти неотдачи, и хлопотал только о том, чтобы в общей сумме воротить свои деньги, больше ничего. "Чем в сундуке лежат, пущай людям от них добро, да и целей они — так-то!"

Убытка ему не могло быть, а иногда и барыш бывал. Присутствие внимания к ближнему в этой операции несомненное. Местные крестьяне, которые благодаря его помощи могли стать на ноги, не называют его иначе, как "миляга!" "Какой миляга — на редкость! Душа-человек!" Но новые времена стали расшатывать уверенность старого миляги в том, чтобы в "нонешнее" время можно было так просто делать доброе дело, как прежде. Цивилизация продала у него лошадей двадцать, розданных в долг, за невзнос податей теми мужиками, которым они были розданы. Она же стала наталкивать на него таких людей, которым уж ничего не стоит отпереться от своего слова, таких, которые уже знают, что без расписки ничего не возьмешь, и т. д. А овчинник — человек старинного покроя: ему и не по душе, да и некогда возжаться по судам, описывать имущество, взыскивать, глядеть на разоренье человека, когда у него на душе совершенно другое, не похожее на желание разорить человека — желание помочь ему. В нынешнем году он также пригнал лошадей и также роздал их, но уже не кому угодно, а людям благонадежным, вроде Ивана Ермолаевича и других порядочных мужиков… И мы сами были свидетелями того удивления, с которым даже уж и к такому разборчивому благодетельствованию относились некоторые из крестьян, уже выросших в новых условиях жизни.

— Да как же это, братец ты мой, — говорили овчиннику, — веришь ты всякому?

— А ты неужто никому не веришь? — возражает овчинник.

— Ну, а пропадет, издохнет ежели лошадь, с кого взыскивать будешь?

— А совесть-то на что? Совесть и взыщет…

— Ну, брат, мудреный ты человек, одно слово, мудреный. Верить всякому без расписки!.. Оченно ты, ей-богу, человек-то добрый должно быть…

Слыхал я и такие вещи: прочитал я в газетах, что петербургская дума предполагает увеличить налог с извозчичьих лошадей до семи рублей в год. Прочитал и, сожалея здешних крестьян, занимающихся извозничеством, говорю одному из них:

— Вот какое дело: налог на лошадей увеличивают.

— Много ль надбавили-то? — спрашивал собеседник.

— До семи рублей платить придется, — отвечаю я, полагая, что это опечалит моего собеседника.

Но собеседник говорит на это следующее:

— Семь рублей! Мало! Маловато!

— Что это вы говорите?

— Вот как бы до десяти догнали, так нашему брату было бы приятно… Это бы хорошо нашему брату подошло.

— Что ж тут хорошего?

— А то, что извозчиков будет меньше, а это нашему брату доходней. Теперь за четыре-то рубля какая их прорва в Питере шляется? Хоть не езди… А как подняли бы цену, так не всякий бы сунулся в Питер-то. Ан зима-то, глядишь, и в помочь пришла… А то что?.. Ездишь, ездишь… только что сыт с лошадью.

18